Однажды я чуть не переспал с Рыжей. Лето было, праздничные выходные. Я в шортах лежу на диване, тупо уставившись в телевизор. Она, в тонком платьице, моет окно. Вижу, как пот стекает меж ее маленьких, крепких грудей. Замечаю, как она смотрит на мои плечи, ноги. В пространстве начала нарастать горячая волна, притягивающая нас друг к другу, хотя, уверен, для нее это неожиданность, да и она не в моем вкусе. Обычная похоть, ничего больше. Я напрягся, посмотрел на нее. Она — на меня. Тряпка выпала из ослабевшей руки Рыжей в ведро. Только прикоснулся к ней, как зазвонил телефон за каким-то лешим. И все мгновенно исчезло. Это было один раз и больше не повторялось.
Не люблю я эту квартиру. В ее стенах так много всего и одновременно так пусто. Лишь по кровати, душевой, туалету, кухонной раковине и холодильнику можно определить, что здесь кто-то живет. Все остальное — мертвая зона. Нетронутая, ледяная, хоть дом и обогревается. Засыпаю в иллюзии того, что файлы с прошлым заблокированы. Хотя мысли, великие предатели, до сих пор берут начало из событий того времени.
Нахожу полотенце, чтобы принять душ. Запиликал мобильный. Сообщение от Фернандо: «Старик, я больше не могу с ней». Мы любим тешиться иллюзиями. Ну давай поднимем свои задницы и пошлем куда подальше иллюзии, которыми разрисовали свои жизни! Хватит проводить время с мужчинами и женщинами, которых мы не любили и никогда не полюбим. Одиночество смеется над теми, кто прячется от него в иллюзиях. Все равно вернемся к нему рано или поздно, разочарованные до последней капли крови.
Я стою под упругими струями и мысленно горячо убеждаю Фернандо и самого себя. В отношениях с людьми мы любим раздавать роли. Требовать актеров строго следовать нашей трактовке. И сами при этом играем самозабвенно. Потом кто-то рано или поздно захочет хотя бы часок побыть собой, а не персонажем. И в этот миг все развалится.
Моя семья считает меня сумасшедшим. Не впускаю их в свою жизнь, держу дистанцию. В отличие от старших братьев я не посещаю семейные мероприятия и пока не женюсь, хотя мне скоро тридцать два. Еще я читаю «шибко заумные книги», не люблю мамины пироги, не созваниваюсь с родственниками и делаю вид, что не замечаю их, встречая на улице. У каждого представителя родни свой диагноз касательно меня. Для матери я — «хороший парень, но дурной на голову». Для отца — «выродок», «не сын» и вообще «черт знает что». Братья, обвинив меня прежде в гомосексуализме, наркозависимости и педофилии, остановились на «зажравшемся тихушнике». Продолжение следует.
Я не обижаюсь, не злюсь. Мы разные, как жители разных планет. Через мать (она периодически проведывает меня) прошу их оставить меня в покое. Мы с матерью похожи. Внешне. Те же карие глаза, мясистый нос, крупные пальцы. И это сходство усугубляется по мере того, как становлюсь старше. Она не замечает, я — да. Странные ощущения возникают, когда видишь, что ты похож на чужого человека. Я пытаюсь найти те самые нефизические узы, которые должны связывать ребенка с матерью. Их нет, кроме воспоминаний. Грустных.
Помню день, когда братья отравили Джеси, моего пуделя. Не просто собаку. Единственного друга. Она защищала меня, придавая уверенности, говорила со мной, спала в моих ногах, мирно посапывая, словно напоминала «малыш, я здесь, рядом». Братья ненавидели Джеси: «Он нас позорит такой девчачьей собакой». Однажды я пришел со школы, а она меня не встречает. Захожу в комнату. Джеси лежит под кроватью, смотрит на меня с тревогой, волнением, будто понимает, что вотвот умрет и оставит меня одного. Я бегу к матери со слезами на глазах. Она на кухне, в фартуке с оранжевыми розами, довольная и суетливая. Опять чертовы пироги печет. «Мам, что с Джеси?!» Ее руки в муке. Месит тесто, что-то напевая под нос. «Мам, мам...» Она не слышит, не хочет слышать. «Вы с ней что-то сделали. Я знаю, знаю!» Вдруг она повернулась ко мне, посмотрела холодным взглядом. «Уходи, надоел ты мне».
Я хватаю Джеси, а из пасти кровь течет. Бегу к автобусной остановке. На улице мороз, гололедица, транспорт ходит с опозданием. Я плачу, подбегаю к проезжающим машинам: «Помогите, пожалуйста. Моя собака умирает». Притормозила зеленая легковушка. Мужик с густыми усами, лицо врезалось в память: «Садись, парень». Джеси умерла у меня на руках, когда мы стояли на светофоре. Шофер все же настоял, чтобы мы доехали до ветеринара: «Собаку, похоже, отравили». Помню тот холод в ногах и рисунок кафельного пола ветлечебницы.
Я ни с кем не говорю о своем детстве. Детские чувства всегда смешны, если они попадают в руки чужого. Завтра у моего отца день рождения. Вроде бы даже юбилей. Не буду звонить, не смогу. Что бы я ему сказал? Пожелал душевного равновесия? Смирения? Понимания? Мы даже не можем выслушать друг друга. Отец так и не простил мне, что я не поступил в военную академию, как он хотел. За меня это сделали братья. Сейчас они оба без работы, а я помогаю им и родителям. Моя совесть при каждом порыве забыть их гулко наставляет: «Уж лучше совершить тяжелых сто грехов, чем, став ослушником, родителя обидеть и не прийти к нему в тяжелый час на зов». Это из серии внутренних истин, что сидят глубоко-глубоко. Всплывают именно в тот момент, когда меньше всего желаешь их вспоминать.
Вчера в метро услышал разговор двух пожилых женщин. Одна говорила другой: «Странно, почему людей оплакивают, когда они умирают, а детей не оплакивают, когда они вырастают. Ведь этого милого ребенка уже не будет, когда он вырастет». Я разозлился. Хотел вмешаться в их беседу. Хотел закричать, что тот ребенок, стоящий на кафельном полу ветлечебницы, все еще во мне. Изменилась лишь телесная оболочка. В остальном тот же страх разомкнуть крепко сжатые теплые руки и чувствовать, как они холодеют.